Дорога домой. Выпуск ДД-59(06)р  [06нбр03]
   
Русская Церковь в Югославии
В. И. Косик

ОГЛАВЛЕНИЕ
НАЗАД
ВПЕРЕД
ПРИЛОЖЕНИЕ I
Из воспоминаний академика, протоиерея Владимира Мошина

Отец моей матери, Петр Павлович Панов, принадлежал к дворянскому сословию в то время, когда это сословие еще пользовалось своим традиционным уважением. Занимал место какого-то отдела Главного почтамта в Москве; пользовался служебной квартирой в здании этого учреждения на Мясницкой улице. Высокий, худощавый, с добрым, но всегда сохранявшим выражение достоинства красивым лицом, украшенным длинными бакенбардами. Дедушка был человеком кристально чистой, благородной души, исключительной доброты, постоянного участия к каждому бедняку и обездоленному. Был вполне предан своей семье и ревностному отношению к службе, а вне этого - церкви, где являлся одним из столпов художественного хора. Каждый праздник и в воскресенье пел на обедне, а вечером на всенощной; часто пел и на обеих литургиях - «ранней» и «поздней», в промежутке между которыми приходил на завтрак домой, обычно приводя с собой кого-нибудь из бедняков-певцов, большей частью «богему», тянувшуюся к рюмочке водки с аппетитной закуской. Бабушка Оля к этому времени уже подготовляла горячие пирожки и еще что-нибудь вкусное, хотя и относилась с полным несочувствием к дедушкиной симпатии в отношении к этим пасынкам судьбы. Бормотала в кухне что-нибудь относящееся к нелестной характеристике гостей, но перед гостем проявляла приветливость под строгим взором дедушки. Дедушка и сам любил с гостями выпить рюмочку-другую в разговорах о бурах и англичанах, о композициях Бортнянского, Турчанинова и Виноградова, о разных местных вопросах, которые служили темой забот и обсуждений в кругу церковного прихода. Семья строго соблюдала посты, радостно встречала праздники, гордилась успехами молодежи в школе, но чаще огорчалась по поводу школьных неудач и детских шалостей. Детей было много, как мама говорила, более 20-ти. Как и в каждой патриархальной семье, каждый год дети рождались и большей частью умирали во младенчестве. Первая забота была - крестить ребенка, чтоб не умер некрещеным. Дожили до взрослых лет 5 детей. Мама родилась в 1872 году, 26 июля, 29-го была крещена с именем Серафима. Среди живых детей была старшей; за ней шла сестра Ольга, высокая, эффектная девушка, гордого, надменного и властного характера; затем брат Владимир, наследовавший от отца прекрасный, мягкий бас и спокойный, уравновешенный характер, но не стяжавший больших успехов в школе, сидел в классах по два года к великому огорчению дедушки, который питал особую слабость к этому старшему сыну: звал его «генералом», лелея тайную надежду, что он когда-нибудь поднимется до этой высокой ступени на общественной лестнице. Младший брат - Павел - «полковник» в мечтах дедушки - живой, импульсивный, остроумный, всегда улыбающийся мальчик задавал семье особенно много забот. Постоянно приносили оповещения о непозволительных шалостях в школе, редко проходил день без жалоб обитателей огромного почтамтского дома о разбитых окнах и всяких «безобразиях». По окончании Тенишевского технического училища перебрался к старшим сестрам и брату в Петербург. Здесь я помню его привлекательным молодым человеком, веселым, «душой общества» и опасным Дон-Жуаном. В первые месяцы первой мировой войны он был тяжело ранен в бедро и до смерти пользовался костылями, но в период революции в голодные годы оказался наиболее жизнеспособным и ловким из всех родных. Пользуясь костылями и военной шинелью, путешествовал поездом во все стороны в поисках продуктов для пропитания... [...] Я родился в 1894 году, по старому стилю 26 сентября. Родители жили тогда на Надеждинской улице. Незадолго до моего рождения умер мой старший брат Костя, в младенческом возрасте, после того как его отняли от груди, ребенок захворал и вскоре умер. Нельзя описать что вынесла моя мать в течение этого времени и в ожидании моего рождения. Родился я счастливо. Когда неожиданно наступили роды, отец в панике бросился за врачом, а когда вернулся, я уже лежал в «готовом виде» и потом оказался вполне здоровым и нормальным младенцем. Для матери мое рождение было счастьем. Она сама меня кормила, и, по существу, я был для нее первым ребенком, давшим ей первое материнское счастье. Наверное, от нее, от этих первых лет ее семейной радости во мне осталась ее сердечную нежность и теплоту.

Знаю, что крестили меня в Преображенском соборе - церковь была недалеко от нас. В мои приезды за последние годы в Ленинград я бывал в этой церкви - чувствовал себя как-то связанным с нею. [...] Отец был по убеждению социал-революционером. Его политические единомышленники беседовали у нас о разных моментах борьбы с правительством, покушениях, карательных экспедициях, созыве первой Думы. Хорошо помню тогдашний журнал «Зритель» с оттиском кровавой ладони на обложке в связи с знаменитым приказом градоначальника генерала Трепова: «Патронов не жалеть, холостых зарядов не давать»... [...] Во время выпускных экзаменов мы... работали много и дружно, а летом 1913 года всей семьей поехали к нам, в Великие Луки... Важным был вопрос об избрании высшей школы... я колебался между Горным институтом и университетом. Купил книжку Шмулевича для поступающих в высшие учебные заведения с подробным указанием программ всех институтов и всех факультетов университета с указанием условий приема и стал ее внимательно просматривать с решением выбрать для себя наиболее интересное безотносительно к будущей карьере. Остановился на историческом отделении историко-филологического факультета и послал туда заявление. В то время историко-филологический факультет Петербургского университета делился на четыре отделения: классическое, романо-германское, славяно-русское и историческое. Последнее, кроме чисто исторических предметов по всеобщей, русской, византийской истории, истории славян и методологии истории, включала и философскую группу и классические языки, и историю русской литературы, и иностранных литератур, историю искусств, введение в языкознание, а в числе рекомендуемых были и курсы по государственному праву, политической экономии и статистике. Состав профессоров университета был в то время , в буквальном смысле, блестящим. Я с увлечением слушал лекции у С. Ф. Платонова, Н. И. Кареева, у А. А. Васильева, А. Б. Преснякова, А. Н. Введенского, Н. О. Лосского, Д. В. Айналова, работал в семинарах и просеминарах и в течение первого года успел сдать много зачетов... Лето 1914 года мы всей семьей... проводили в Великих Луках... В обществе со дня на день рос интерес к Балканскому кризису, который разразился после Сараевского убийства австрийского наследника престола, эрц-герцога Фердинанда и Австро-Венгерского ультиматума Сербии, принятие которого означало бы аннулирование государственного суверенитета. Все русское общество было охвачено порывом братской славянской солидарности и сознанием исторического долга России - защиты сербского народа от немецкого завоевания. Русский ультиматум вызвал в России общее сочувствие и необычайный подъем патриотических чувств. Патриотические манифестации и антигерманские демонстрации свободно протекали в Москве и в Петербурге... Всюду началась запись добровольцев. На общий порыв откликнулся и университет, хотя студенчество было освобождено от мобилизации. [...] В сентябре 1914 года добровольческий порыв моих товарищей по гимназии захватил и меня. Отец моего одноклассника Бориса Кудрявского, назначенный начальником полевого лазарета 284-й пехотной дивизии, сформированной в Петербурге, уходя на фронт, взял с собой сына, а Борис предложил идти вместе с ним своим троим друзьям: Саше Капустину, Юрию Быховскому и мне. В течение нескольких дней мы превратились в солдат и, сопровождаемые благословениями родных, погрузились в поезд, направлявшийся в Брусиловскую армию, которая в то время взяла Львов и шла по Галиции в направлении к Величке на польской границе и к Перемышлю. Нас довезли до Львова и оттуда походным маршем мы двинулись на север, через Ярославль, где и наша дивизия вступила в бой с австрийцами. За участие в этих сражениях и мы были награждены георгиевскими медалями. [...] К концу лета я был произведен в прапорщики и откомандирован в запасной батальон, расположенный тогда в Полтаве... В конце октября мой запасной батальон получил назначение на Западный фронт, а я был откомандирован на Кавказский фронт с назначением в 155-й пехотный кубанский полк. Этот полк тогда стоял на позициях, на высотах недалеко за прежней русско-турецкой границей. Последний русский городок, до которого доходила железная дорога, был Сарокомыш. Там были размещены в свое время казармы пограничных русских частей, а в данное время находилась база штаба первого кавказского армейского корпуса, во главе которого был старый генерал Колетин, герой еще туркменской экспедиции. [...] Когда мы влетели на окоп, турки бросились бежать, бросив орудия и пулеметы. На рассвете мы увидели всего несколько убитых турок и несколько раненых, которых позднее увезли санитары. Нас пока никто не беспокоил. Широкое наступление пошло удачно до самой Гасан-колы, а через несколько дней и до Эрзерума. За наш подвиг все мы, командир батальона и нас четверо ротных командиров, были представлены к ордену Святого Георгия. Но, по неумелому представлению полкового штаба, мы, четверо младших офицеров, не получили Георгиевский орден, а только красный темляк на шашки (Анны 4-й степени) и Станислава III степени на грудь. Позднее, по особому представлению командира полка, я вместо ордена Святого Георгия получил высокий орден Святого Владимира с мечами. Для меня лично этот боевой опыт и катастрофа первого штурма, унесшая столько молодых жизней, имела большой внутренний смысл. Ощущение непосредственной близости смерти и своей полной зависимости от простой случайности родило во мне чувство бессмысленности смерти и моей личной неспособности отнять чужую жизнь. Я почувствовал, что никогда не смогу лично убить человека независимо от сознания моего долга защиты родины. Я об этом не говорил, но с этого времени, идя в бой во главе части, не вынимал оружия. Мне причинял страдание вид каждого убитого, и своего, и противника. Мне было жаль раненого, и русского, и турка. [ ...] В феврале я жил в Петрограде... захваченный, как и все общество, напряженностью политической атмосферы, которую ясно демонстрировали в газетах белые полосы столбцов, выброшенных цензурой. Начиная от смерти Распутина (в декабре 1916 года), напряженность в политической атмосфере непрерывно росла, предвозвещая вероятность общественных взрывов, что усугублялось осложнениями продовольственного снабжения, в частности, недостатком хлеба. Я уехал в Киев за один день до февральской революции. В Киеве я узнал о совершившемся перевороте и о дальнейшем развитии событий - делегации Государственной Думы в царскую ставку, отречение Государя за себя и за сына, об отказе брата царя Михаила Александровича от принятия царского сана, о формировании Временного правительства. Уже в первый день, скитаясь по улицам с взволнованной толпой, я пришел к зданию театра, где происходил революционный митинг, и прошел на сцену, слушая выступления разных ораторов, в частности какого-то умного солдата, говорившего о мерах обеспечения успеха революции для защиты революционной власти. Значение происшедших событий заставило меня поспешить с возвращением в Эрзинджан, где в то время также кипело революционное движение. Мой друг, Владимир Иванович Короткевич, петроградский юрист, заведовавший в то время телеграфной службой корпуса, рассказывал мне о том, как были получены первые известия о перевороте. Ночью его разбудил телеграфист, подозвав к аппарату, который возвещал об отречении Государя. Сразу, ночью, В. И. Короткевич побежал к начальнику штаба, генералу Ласточкину, который в первый момент не поверил в возможность такого переворота и сам побежал к прямому аппарату. Получив подтверждение из штаба армии, генерал Ласточкин поспешил к командиру корпуса. Старый генерал, услышав об отречении Государя, горько заплакал. Непрерывные совещания в течение нескольких дней. Мучительно бились над вопросом оповещения армии, особенно фронтовых частей о происшедшем перевороте. Я приехал, когда все уже было ясно. Почти каждый день происходили на площади перед штабом митинги, главную организационную роль на которых играли, большей частью, офицеры и студенчество, особенно из армян и грузин. Иногда выступали и старшие офицеры. Так, однажды начальник штаба дивизии убедил толпу не срывать со здания штаба русский национальный флаг, который символизирует власть русского государства в этой завоеванной турецкой земле. Часто делались доклады о программах прежних и теперешних политических партий: социал-революционеров, социал-демократов, большевиков, меньшевиков и т. п. Движение быстро перешло во фронтовые части, где местами молодые офицеры пытались взять на себя роль руководителей, но разложение армии шло быстро, хотя и с меньшим числом кровавых эксцессов, какие происходили на Западном фронте. В высшем военном руководстве царило горькое уныние в сознании своей беспомощности остановить разложение. Ввиду постоянных нарушений воинской дисциплины и все растущим числом преступлений были созданы судебные комиссии из солдатских делегатов под руководством офицера-юриста, но это не дало никаких результатов... Через мои руки шло опубликование чуть не ежедневно приходивших телеграмм с демагогическими широковещательными приказами Керенского, взывавшего к государственному сознанию разлагавшейся армии с наивными утешениями, что он «верит и ждет!» Осенью я снова, вместе со своим посыльным, украинцем Сафронием, поехал в Киев. Там он меня оповестил, что уже провозглашена демобилизация и что он остается дома, а мне советовал не ехать на Кавказ. Я все-таки поехал обратно через Донскую область, где местный патруль отобрал у меня офицерскую шашку и предупредил об опасности, что меня захватит начавшая организовываться Добровольческая армия. Кое-как я все-таки добрался до Тифлиса и потом до штаба корпуса в Эрзинджане, где разложение армии шло полным ходом. Солдаты уходили с фронта, разделяя полковое имущество, оставляя завоеванные области следовавшим за ними турецким частям. Я перешел в прикомандированный к штабу корпуса I-й пограничный конный полк, которым командовал ротмистр Кутелия, и вместе с эскадроном переехал в Тифлис, где он был переименован в кавказский ординарческий эскадрон при штабе армии, а с провозглашением Грузинской республики стал грузинским ординарческим эскадроном. Тогда я и ушел из него на штатское положение, найдя себе какую-то гонорарную работу. В Тифлисе я узнал, что там основан историко-филологический факультет, переформированный из существовавших до того Высших женских курсов. Я сразу же записался туда для продолжения начатого университетского курса. Экзаменов не сдавал, но в конце учебного года, летом 1918 года, взял от них удостоверение о прослушанных двух семестрах. Политические события в течение зимы 1917-1918 гг. развивались со стихийной быстротой. В процессе распада российской государственности образовалось Украинское государство во главе с бывшим кавалергардским офицером, гетманом Скоропадским под политическим протекторатом Германии. [...] Я вернулся в Киев, в тогдашнюю «самостийную Украину» летом 1918 г. на украинском пароходе под командой грубого немецкого боцмана. «Самостийность» в то время была не больше, чем идеалистическая национальная тенденция, выражавшаяся в культурном отношении, главным образом, в пении украинских песен, а в государственном быту в употреблении ломаного полуукраинского, полу-русского языка в канцеляриях. Город жил еще бытом дореволюционной буржуазной России, которая широким потоком через пограничную Оршу лилась в гостеприимный сытый Киев из голодающего Ленинграда. На историко-филологическом факультете Киевского университета нашли приют многие ученые петроградские ученые, между ними мой учитель Димитрий Власьевич Айналов. Параллельно с возобновлением прерванного войной курса на историческом отделении историко-филологического факультета я сразу записался и в основанный в то время Киевский Археологический институт, что как-то содействовало установлению близкого знакомства и позднее сотрудничества с рядом выдающихся киевских историков, филологов и археологов - В. М. Довнар-Запольским, С. И. Масловым, Смирновым, Яворским и особенно с Н. Д. Полонской, занимавшейся древнейшим периодом русской истории. В то же время манила к себе и кипучая культурная общественная жизнь послевоенного периода с размножавшимися большими и малыми театрами и расцветавшим кинематографом... Вскоре я поступил помощником режиссера в открывшийся тогда новый драматический театр под руководством талантливого ученика школы Станиславского, режиссера Лукьянова, сделавшегося впоследствии светилом советского кино. Подобралась группа опытных актеров. Работа с талантливым режиссером была для меня интереснейшей школой. Из постановок запомнилась западная драма «Гибель «Надежды» и особенно «Царь Иудейский», поставленная в Киеве впервые и не сходившая со сцены весь осенний период. Параллельно с работой в театре я прилежно слушал лекции в университете и в Археологическом институте. Моя театральная карьера прервалась политическими событиями. В начале зимы немецкие военные силы, служившие опорой режима гетмана Скоропадского, оставили Украину и ушли на родину. Возникла ситуация внутренней борьбы с народным украинским движением под предводительством Петлюры, отряды которого в декабре 1918 года окружили Киев. Поскольку гетман бежал с немцами в Германию, при отсутствии регулярной украинской армии правительство прибегло к организации добровольческих дружин, главным образом из офицеров последней войны и студентов русской национальности под лозунгом «Наша родина». В одну из дружин попали и мы... и оказались в рядах защитников Киева на Дарницком направлении. Петлюровские отряды перешли в наступление и к вечеру заняли город. Дружины защитников, поскольку они не разбежались, были интернированы и заключены в здании городского музея, а я, получивший при перестрелке тяжелое пулеметное ранение правой руки (пуля раздробила кости), был доставлен в немецкий госпиталь, который еще задержался в Дарнице... Вообще же занятие города Петлюрой прошло довольно мирно. Новое правительство не проявило репрессий к заключенным дружинникам и вскоре отпустило их на свободу. Оно само находилось в критическом положении перед наступающей Красной Армией, которая уже в январе 1919 года заняла Киев. [...] На третий день удалось перевезти меня из Дарницкого госпиталя домой, благодаря помощи нашей соседки, жившей в доме напротив - Оли Кирьяновой, студентки III курса медицинского факультета. [...] Оля предложила свои услуги: проехать на извозчике через петлюровские части и привезти меня домой. Взяла с собой широкую, меховую шубу моего отца и мою студенческую фуражку, в которую меня там облачили, замотав больную руку, усадили в санки и без приключений, через толпы петлюровцев, привезли домой. [...] Политические события развивались с необыкновенной быстротой. Уже в январе 1918 года Красная Армия овладела Киевом и в городе установилась советская власть. Когда оказалось возможным засунуть руку в рукав, я возобновил... занятия в университете. [...] В это время Киевский исполком установил комиссию для ликвидации религиозных установлений. При этом не был забыт вопрос о культурных и художественных сокровищах киевских церквей и монастырей, и в этой области по советам наиболее авторитетных деятелей науки и искусства были созданы при комиссии четыре специальных секции, в которых имелись и археографическая, сформированная по указанию Киевского Археологического института, во главе которой стоял профессор Довнар-Запольский. Руководителем секции был назначен славист, специалист по славянской палеографии, профессор Сергей Иванович Маслов. В комиссию вошли в качестве сотрудников бывший в то время директором археологического музея Беляшевич, известный издатель, библиофил Сергей Кульженко, славист доцент Яворский, ассистенты Яницкий и Базилевич и два студента Археологического института - Николай Тищенко и я. Каждому члену этой секции поручалось в течение недели обследовать рукописные и книжные фонды определенных монастырей и церквей и представить доклад с общим обзором коллекций и перечислением редких и ценных рукописей и старопечатных книг. Комиссия работала в течение всей весны и собрала интересные материалы, о которых впоследствие сообщил в печати руководитель секции, профессор Сергей Иванович Маслов. Для меня эта работа была ценнейшей школой-практикой, как археографии и палеографии, так и методики каталогизации рукописей и старопечатных книг. [...] 19-го мая мы с Олей повенчались в университетской Десятинной церкви [...] Под натиском наступавшей Добровольческой армии советские войска в августе 1920 года уступили Киев армии генерала Бредова, и мобилизация бывших офицеров привела меня в возродившийся в те дни лейб-гвардии конный полк, в то время составлявший Дивизион конной гвардии в составе сводного кирасирского полка... Мои письма с фронта не были утешительными. Я видел отсутствие ясной политической идеологии в руководстве добровольческого движения, политическую неграмотность в огромном большинстве офицерского состава и внутреннюю зыбкость организма армии, при полном равнодушии, а чаще отрицательном отношении крестьянского населения к контрреволюционным войскам. В ноябре месяце наш полк в Сумах погрузился в теплушки и потянулся на юг. Я отпросился у командира съездить попрощаться с родными в Киеве, нашел еще одного офицера попутчика и с моим ординарцем Лукашиным... на двух санях пролетели за сутки через леса и поля, в районе банд Шуба, до Ромодана, там погрузились в поезд, и через неделю добрались до Киева. Пробыв дома 2-3 дня, я поехал обратно в полк вместе с Олей, не желавшей больше расставаться, и с моим Лукашиным в вагоне-теплушке с группой профессоров, стремившихся в Крым. С большими задержками и... приключениями доехали до Кременчуга в тот момент, когда над ним уже рвалась советская шрапнель. Встревожили выходившую из города небольшую кавалерийскую часть - эскадрон Лейб-драгунского полка, присоединились к ней... и походным порядком... по снежной пустыне, через район махновских банд, к концу декабря добрались до берега Азовского моря и до базы нашего полка. Много было трудностей и опасностей по пути, которые Оля перенесла мужественно. Нелегко было и на месте, где свирепствовал сыпной тиф, и где Оле сразу пришлось вступить в тяжелую должность полкового врача. Постепенно «отошли» от усталости и обжились, а потом даже и приятно и интересно прожили целый 1920-й год в немецкой колонии Ак-Кобеке, в культурной обстановке, с пианино, среди высоко интеллигентных, интересных и нескольких талантливых молодых людей. В начале зимы добровольческий фронт на Перекопе был прорван Красной Армией, началась тяжелая эвакуация. Нам с Олей с трудом, с одним чемоданчиком в руках, удалось погрузиться на старый угольщик «Аскольд», где целую первую ночь пришлось простоять на ногах в сбитой массе уставших до изнеможения офицеров и добровольцев... через несколько дней мы доплыли до Константинополя... Вернемся ли?.. Когда?.. Куда едем?.. Зачем?.. Оля плакала. Молодежь бодро стремилась к новому будущему, весело утверждала: «Через год дома будем!» Я знал, что не скоро. Может быть - никогда. Может быть, лет через пять, когда перемелется, новая жизнь позовет нас; вероятнее - много позже... [...] В декабре месяце доплыли до Которской бухты, но там не задержались, а повезли нас в Бакар, крайнюю северную пристань на хорватском побережье Адриатического моря. Здесь простояли недели две - до нового 1921 г., и 3 января спустили нас на берег и посадили в поезд, который отвез нас в Копривницу, маленький чистенький хорватский город на венгерской границе. Здесь осела наша группа из 50-ти человек, которых разместили семьями или одиночками по отдельным хорватским домам, а меня с Олей и еще одну брачную пару... в гостиницах. Как и всем русским эмигрантам, была определена денежная помощь по 400 тогдашних динаров на человека: в то время довольно большая сумма, поскольку наш полный пансион в лучшей местной гостинице стоил по 300 динаров на человека... [...] В соответствии с общим правительственным положением о русских беженцах было организовано управление колонии, ведавшее как вопросами отношений с местными властями и центральными учреждениями в Белграде, так и внутренней жизни колонии... Благодаря гостеприимному отношению всего местного общества, и в особенности местных домов, оказавших приют как русским семьям, так и холостым беженцам-одиночкам; очень быстро все мы живо вошли в местную среду, где культурное хорватское общество, семьи тамошних сербов и богатые еврейские дома соперничали между собой в размерах внимания к нам и посильной помощи особо нуждающимся беженцам. Мы с Олей, вероятно, одни из первых укрепили наше материальное состояние. Я, с почти законченным университетским образованием, надеялся получить место преподавателя и поэтому главное внимание посвятил изучению сербско-хорватского языка, местной истории, географии, литературы... Оля чуть не с первых дней получила в ряде семей частные уроки по французскому языку и по роялю... Юрист Годлевский устроился помощником к одному богатому адвокату. Талантливый художник, мой ровесник, человек большой культуры, Виктор Николаевич Шевцов получил работу на местной фабрике стекла; впоследствие был преподавателем рисования и французского языка в гимназии городка Кореницы в Лике, а позже работал в Королевской комиссии по собиранию материалов для росписи церкви в Опленце. Прекрасный пианист Лев Веселовский зарабатывал сначала уроками музыки, а потом аккомпанементом на концертах в Белграде и других городах. Кое-кто нашел физическую работу. Полковник Дерюгин открыл в соседнем селе фабрику производства сыра и хорошо зарабатывал. Горный инженер Владимир Николаевич Мамонтов получил управление рудниками угля и жил там помещиком, а потом работал на самостоятельных изысканиях. Переведенные позднее в Югославию из Галлиполи последние части Добровольческой армии частью расселялись в рядах общей эмиграции, а частью были приняты на большие общественные работы по постройке железных дорог, а частью в пограничную службу. Общеизвестный факт, что русская эмиграция в Югославии наиболее глубоко вошла в местную жизнь во всех областях культурной жизни в сравнении с положением русских беженцев во Франции, где типичным стало для русских шоферское занятие, или в Англии, где общий тип русского культурного эмигранта художественно обрисован в талантливом творении Црнянского «Роман о Лондоне». Может быть, как одним из наиболее типичных явлений в истории русской эмиграции в Югославии было вхождение русских талантливых представителей искусства в югославскую театральную среду. Не останавливаясь на общеизвестных фактах о русских режиссерах Ракитине, Юреневе и др., художниках-декораторах В. Загороднюке, А Вербицком, Жедринском и др., балеринах Карсавиной, Фроман и др., в Белграде, Загребе, Любляне, Скопле, Новом Саде, Сараево и др., нужно вспомнить, что мало было в Югославии городов и местечек, где русские не принимали участия в театральной местной жизни. [...] Как и вся русская интеллигенция, которую остроумный Степанов в своих мемуарах метко охарактеризовал как «поющую, вопиющую, взывающую и глаголящую», наша русская колония не оказалась без талантов. Все пели, многие играли, декламировали, танцевали. Вероятно уже через месяц-два по приезде в Копривницу был устроен первый «русский вечер» с концертным отделением, где Оля с Веселовским блестяще исполнили на рояле в четыре руки увертюру к Вагнеровскому «Тангейзеру», княгиня Тохтамышева, хорошая балерина, удивила публику классическими балетными номерами, маленький хор исполнил в декорациях популярную «Волга, Волга», и с двухактной маленькой опереттой «Мезальянс», скомпонованной мною как мозаика из русских известных ансамблей, дуэтов, трио и хоров. Зал был переполнен, успех потрясающий! И это выступление не было единичным. [...] В том же, первом, году нашего пребывания в Копривнице мы основали и хор в местной православной церкви с участием местных певцов-сербов, которым первое время руководил мой брат, а после его отъезда в Белград принял управление я и управлял им 12 лет до нашего отъезда из Копривницы. Оля любила церковную музыку. С детских лет она пела в гимназическом хоре своей Фундуклеевской гимназии (насколько я помню, в то время под управлением известного регента Калишевского) и потом, до своей смерти, в наших беженских русских хорах в Копривнице, в Панчево, в русской церкви в Белграде, а с 1948 года в Сербской церкви в Загребе. Обладала красивым звучным контральто и при каждом удобном случае, когда у нас или у добрых знакомых собирался хотя бы маленький ансамбль, уговаривала певцов принять участие в домашнем концерте. В Копривнице нам удалось сначала по памяти восстановить наиболее известные композиции хорового пения, начиная с «обиходных» мотивов и привычных праздничных тропарей и кондаков, а потом постепенно собралась и довольно большая нотная библиотека путем копирования концертных композиций Бортнянского, Виноградова, Львова, Архангельского и других из репертуара русских художественных хоров в Загребе (Космаенко) и в белградской русской церкви (Маслова и др.). Иногда приезжавшие в Копривницу певцы-артисты и капеллы русских певцов-балалаечников усиливали и украшали наш скромный местный хор. Особенно памятен мне один такой приезд группы певцов-музыкантов, которые присоединились к нашему хору на пасхальной литургии, когда наше первое торжественное «Христос Воскресе» так потрясло атмосферу, что полопались и посыпались стекла из окон под церковным куполом... Ездили мы иногда с нашим хором и в соседние места на праздники - в монастырь Леповину, в Вараждин, в Крижевцы, в Беловар и др. Оба мы уже в августе 1921 г. получили места преподавателей в Копривнической гимназии: Оля - французского языка, я - истории и географии. [...] Самые светлые воспоминания остались у меня о наставническом коллективе Копривнической гимназии. В год нашего поступления на службу это был еще старый состав преподавателей, заслуженно пользовавшихся уважением всего города. Директор, Иван Штембергер, германист по специальности, являлся образцом служебной корректности, тонкого воспитания и горячей любви к Родине, родному народу и традициям его культуры. Я бы сказал, что этот дух славянофильства царил и во всем коллегиуме, отражая общее настроение всей хорватской интеллигенции. По старинной академической традиции весь «профессорский сбор» собирался в субботу вечером на «Бергерабанд», в интересной беседе и с хорошим пением народных песен... засиживались иногда и до рассвета. И в служебной обстановке гимназии преподаватели жили дружно, не перенося в школу настроений улиц в связи с политической борьбой хорватской национальной партии Степана Радича и самостоятельной демократической партией Светозара Прибичевича с идеологией интегрального югословенства, хотя оба эти идеологические направления не могли не выявиться в параллельном существовании двух педагогических объединений - «профессорских друшствах» - хорватском и югословенском, каждое со своим печатным органом: «Наставническом вестником» и «Профессорским гласником». Мы на себе совсем не чувствовали этого расхождения в общественных настроениях... [...] Уже в 1922 г. мне удалось сдать в Белграде государственные экзамены по исторической группе Историко-филологического факультета перед комиссией, которую составляли профессора Е. В. Спекторский в роли председателя, А. П. Доброклонский по истории средних веков, М. А. Георгиевский по древней истории... А. Н. Афанасьев по истории Нового времени, Ф. В. Тарановский и А. В. Соловьев по русской истории, А. Л. Погодин по истории славян и В. В. Зеньковский по истории новой философии. Все эти ученые при личном знакомстве произвели на меня глубокое впечатление как глубиной и энциклопедической широтой своих знаний, так и личной обаятельностью, которая при дальнейшем знакомстве с некоторыми из них превратила первоначальную симпатию в искреннюю дружбу... Одним из первых, вовлекшим меня в белградскую научную среду, думаю, был Александр Львович Погодин (1872-1947) - выдающийся представитель русского славяноведения [...] Вскоре после нашего знакомства на экзаменах и наших бесед о моих научных занятиях в России, по его предложению я стал членом Археологического общества... наши дружеские отношения неизменно продолжались до его смерти 16 мая 1947 года, и судьба судила мне принять участие в его погребении на белградском кладбище. [...] В Копривнице, параллельно с учительской работой в гимназии и ознакомлением с сербской, хорватской и словенской историей, географией и литературой, возобновил и прерванные студии по древней русской истории и, благодаря исключительному вниманию проф. Степана Ившича в Загребе и проф. Райка Нахтигаля в Любляне, получил возможность широкого пользования библиотечными сокровищами югославской Академии и люблянского славистического семинария. Таким путем я понемногу написал три больших сочинения «Древнейшую этнологию Восточной Европы» (осталась неиспользованной), «Варяжский вопрос» и «Черноморская Русь». [...] Весной 1928 г. мне удалось в Загребском университете защитить и мою докторскую диссертацию о норманской колонизации на Черном море... [...] У меня установилось и личное знакомство, а потом и близкие дружеские связи с русским «Семинарием Н. П. Кондакова» в Праге и тамошними византинистами и историками искусства Н. П. Толлем, Н. Л. Окуневым, Д. А. Расовским и приезжавшим к ним из Гейдельберга Г. А. Острогорским. Но наиболее близкая связь прочно установилась с русскими учеными в Белграде и с русскими обществами в соседнем Панчево, где тамошние соотечественники группировались около панчевского русского госпиталя, высококультурным, гуманитарным учреждением, в котором русские больные из всей Югославии находили приют и помощь талантливых, ученых докторов: интерниста В. Воронецкого, хирургов В. А. Левицкого и Ф. И. Пельцера, А. С. Мандрусова и др. [...] Наладившиеся личные научные связи, успех научных статей и выступлений постепенно родили мысли о возможности университетской карьеры. Я как-то написал об этом А. Л. Погодину, прося у него совета, не попытаться ли мне получить место ассистента в Белградском университете при кафедре славянской истории или византиноведения, и, к моему удивлению, получил от него ответ, в котором сообщалось, что он сразу же переговорил обо мне с профессором византиноведения Драгутином Анастасиевичем, который сразу предложил мне участвовать в конкурсе на место доцента византиноведения на философском факультете в Скопле, до того занимаемое профессором Филаретом Граничем, переходившим в то время на кафедру патрологии в Белградском богословском факультете. [...] Осенью того года [1930 - В. К.] был расписан конкурс на место доцента византиноведения в Скопле. Я подал заявление. Факультет избрал референтами профессоров Д. Анастасиевича и Ф. Гранича, которые написали самый положительный отзыв о моих работах. Выборы прошли единогласно, с тем чтобы я, кроме кафедры византиноведения, принял от проф. Гранича и предмет древней истории, а поскольку процедура с утверждением моего избрания могла затянуться, факультет в интересах преподавания ходатайствовал о немедленном моем назначении, хотя бы в качестве прикомандированного до момента утверждения. В весеннем семестре 1931 г. я уже преподавал в Скопле историю Византии и историю Римского царства. [...] Между тем, вопрос моего «утверждения» затянулся «по не зависящим от меня обстоятельствам». [...] Весь школьный 1931/1932 г. я снова преподавал историю в копривнической гимназии. Но весной 1932 г. в гимназии случилась большая неприятность: в одном из высших классов ночью была произведена демонстрация против тогдашнего белградского абсолютистского режима; местные партийные факторы этот случай раздули и после матуры [экзамены на аттестат зрелости - В. К.] гимназия в виде наказания была закрыта, и все преподаватели разосланы по другим городам. Меня переместили в гор. Панчево... мне пришлось привыкать к новой среде... Правда, и тут я встретил полное внимание и дружелюбный прием, но отношения были более или менее официальные. Известную роль сыграло и то обстоятельство, что, с одной стороны, мы с Олей через моего брата и госпиталь были сильнее связаны с местным русским обществом, а, с другой стороны, мои научные интересы тесно связали меня с Белградским университетом, где меня скоро выбрали приват-доцентом по византиноведению, и с Русским научным институтом, в котором в то время шла живая научная и общественная работа [...] Семь лет нашей панчевско-белградской жизни были, вероятно, наиболее спокойным, устоявшимся периодом в жизни нашей семьи. [...] Шестого апреля рано утром, около шести часов, Оля, проснувшись, подошла к радиоприемнику, и мы услышали торжественно-истерическую речь Гитлера, в которой объявлялась война Югославии. Весть моментально распространилась по Скопле и воцарилось томительное ожидание наступающей катастрофы. Немецкое наступление с болгарской границы было стремительно. Вероятно, уже часов в 10 влетела в город колонна легковых автомобилей, в каждой по два солдата, и понеслась на юг, на Пелопоннес. Сразу установилась немецкая комендатура; в разных пунктах города на перекрестках были поставлены часовые... На улицах было совершенно спокойно, так как никаких попыток сопротивления не было; не было ни одного выстрела, и публика ходила, с любопытством наблюдая маневры одетых, как на параде, завоевателей. [...] Около полудня были посланы немецкие патрули по главным улицам от железнодорожной станции через весь город вниз по реке Вардару до загородного пустыря, где было наспех огорожено колючей проволокой большое пространство для лагеря военнопленных. Эти немецкие патрули по дороге подбирали всех прохожих и длинной колонной гнали их за проволочную ограду. В эту колонну неожиданно попал и я. Мое счастье было, что колонна проходила мимо здания университета, в которое мне удалось ускользнуть в промежуток между двумя патрульными провожатыми. В мертво опустевшем здании я пробрался в свой византологический факультет, захватил там 3-4 редких книги - историю Ф. И. Успенского, византийскую историю Гельцера, свою коллекцию фотографий сербско-греческих грамот и 2 копии византийских мозаик: лик св. Димитрия Солунского и равеннскую копию византийской придворной дамы и с ними подмышками по задворкам добрался до дому... В течение этого утра для острастки населения было с аэропланов сброшено несколько бомб, одна из которых разрушила половину богатого здания железнодорожного вокзала, а другая ударила в кафедральную церковь Богородицы на нижнем Вардаре и вместе с ней разрушила церковное здание, в котором находился склад издательства «Хрищанское дело», среди которых находилась и только что вышедшая книга «Хиландарские игумены», написанная мною вместе с моим приятелем, ассистентом Миодрагом Пурковичем. По счастью, за несколько дней перед тем мы с ним получили по 50 авторских экземпляров, и это все, что разошлось по библиотекам. [...] В течение сравнительно короткого промежутка времени между гитлеровской речью и вступлением немецких войск, профессор Иосиф Матасович в числе других предусмотрительных успел попасть на поезд, идущий на запад, и добрался до родного Загреба, где провел время войны и умер, не дождавшись освобождения. Мой друг, Светозар Радойчич, талантливый историк искусства, как и Пуркович, попал в немецкий плен и провел войну в одном из страшных лагерей в роли носильщика трупов массами умиравших заключенных... Весь остальной состав факультета остался в Скопле, не подвергаясь особым неприятностям, а после перехода Македонии под болгарскую власть получил возможность уехать в Белград, где весь профессорский состав был причислен к философскому факультету Белградского университета. При переходе города в руки болгар мои прежние болгарские знакомые проявили интерес к моему существованию. В частности, уполномоченный профессора Филова (тогдашний глава болгарского правительства) профессор Димитрий Димитров (историк искусства), с которым мы познакомились в свое время на византологическом съезде в Софии, привез мне предложение перейти на службу в Болгарию, приняв место директора музея в оккупированном греческом городе Кавалле на Эгейском море, о чем даже была напечатана заметка в болгарской газете. Эта заметка сыграла печальную роль в моей жизни, так как вызвала недоброжелательство сербов. Я не принял этого предложения и, получив товарный вагон, с небольшими остатками обстановки, книгами, картинами и носильными вещами переехал в Белград... [...] После передачи Македонии под болгарскую оккупацию новые власти содействовали выселению сербской интеллигенции из Македонии, где с первых дней начала проводиться болгаризация населения, начиная со школы и церкви, где сербские священники были заменены болгарскими. Большая часть живших тут русских эмигрантов осталась на своих рабочих местах. Мой университетский друг (коллега по Петербургскому университету) Алексей Кириллович Елачич, ненавидевший немцев славянофил, идеалист, от душевного потрясения заболел психически. По пути в Белград он попал в Ниш в психиатрическую больницу, где и умер. [...] В эти годы глубокой подавленности под гнетом оккупации, в мыслях о страданиях Родины в борьбе с фашизмом, люди все сильнее тянулись к Церкви. Мы с Олей жили сравнительно недалеко от храма (в 20 минутах хода), и для нас обоих русская церковь стала главным духовным прибежищем. Ходили туда почти ежедневно и утром и вечером, постоянно участвуя в пении любительского хора на левом клиросе, благодаря чему хорошо усвоили все церковные службы. Я часто руководил хором на левом клиросе. В связи с тяготением русского общества к церкви при благословении митрополита Анастасия были организованы богословские курсы для популяризации знаний догматического богословия, истории русской церкви и канонического права, как и для изучения церковного устава. В качестве преподавателей наряду с богословами-священниками был привлечен ряд видных профессоров, таких как Алексеев, Сергей Викторович Троицкий, Александр Васильевич Соловьев, Щербаков и другие, участвовал и я. Параллельно с тем у митрополита Анастасия проходили закрытые собрания кружка видных ученых и общественных деятелей с информационными докладами и беседами по злободневным проблемам мировой политики и церковной жизни, в частности, в связи с вопросами о фашизме, национал-социализме... нацистскими теориями Розенберга и другими. После закрытия богословских курсов несколько выдающихся слушателей приняли церковный сан, в частности, бывший журналист Николай Васильевич Рклицкий, ставший впоследствии архиепископом Никоном в США, игумен Аверкий (тоже в США), педагог Федор Раевский - епископ Савва в Австралии, братья Антоний и Леонтий Бартошевичи, последовательно занимавшие кафедру в Женеве. Тогда же, 26 сентября/9 октября нового стиля 1942 г. принял и я рукоположение в диаконы, а через неделю, 1 или 14 октября, на праздник Покрова Богородицы стал иереем. Стал служить в Белградской русской церкви. Там я провел все время оккупации и первые 3 года после освобождения, работая в то же время преподавателем истории в Белградской русской гимназии и продолжая свои научные занятия дома, в постоянном общении с друзьями - А. В. Соловьевым и Г. А. Острогорским. [...] Общее уныние сменилось летом 43 г. при весточке о немецкой катастрофе под Сталинградом надеждами на скорое освобождение и верой в конечное поражение фашизма, среди немецких солдат стало заметным падение духа, разочарование и ожидание катастрофы. Начался уход сербской молодежи в партизаны. Летом 1944 г. последовала спешная эвакуация немецких учреждений и отдельных воинских частей... Уехала за границу и большая часть русского духовенства во главе с митрополитом Анастасием, которая сначала осела в Мюнхене, а после слома Германии переселилась, в большей части, в Америку и другие части света. В Белградской церкви остались четыре священника: настоятель отец Иоанн Сокаль... о. Владислав Нехлюдов (Неклюдов - В. К.), Виталий Тарасьев и я. Четырнадцатого октября, в день Покрова Богородицы и в день второй годовщины моего рукоположения, я поехал утром служить литургию в кладбищенской Иверской церкви и уже по пути увидел в городе волнение. На одном переходе стоял грузовик, нагруженный винтовками, которые разбирались группой собравшихся прохожих. Служил я литургию один с псаломщиком и церковным стражем Анисием. По возвращении на Битольской улице среди столпившейся на тротуаре публики встретил проходившую колонну советских танков, которую восторженно приветствовало население. [...] Советские воины - и встречные одиночки, и размещенные по разным центрам города отряды - не проявляли никакого недружелюбия к моей священнической рясе. В первый вечер после освобождения нашего района по нашей улице проводился обход новоустановившимися сербскими властями, которые арестовывали всех подозрительных в сотрудничестве с немцами, к числу которых относили и русских эмигрантов. В том числе арестовали и меня и с довольно большой группой арестованных привели в здание милиции на улице княгини Любицы, где и поместили всех в огромном подвальном помещении, набитом арестованными. Тут были профессора университета из соседних домов, несколько эмигрантов, а потом, прогулявшись по всему помещению, я увидел там и несколько известных политических личностей периода оккупации. Всех нас коротко допросили о нашем поведении во время оккупации, в отношении меня упомянув, что я был оккупационными властями уволен на пенсию, как доцент университета, и принял священнический сан в 1942 г. Проспали ночь на полу, а на утро меня вызвали наверх к советскому молодому офицеру, прикомандированному к данному центру милиции. Это был культурный, очень симпатичный боевой офицер, который подробно расспрашивал меня о положении русских в Белграде, о составе местного общества, об их занятиях, материальном положении, в частности, о русской церкви. После окончания допроса сразу передал меня в местный орган управления с распоряжением немедленного моего освобождения и сам вывел меня на улицу, чтобы предохранить от возможных неприятных столкновений. [...] Советские власти проявили большую благожелательность по отношению к остаткам русской эмиграции, но немалое число людей, известных мне по своей антисоветской общественной деятельности были арестованы и отправлены в Россию; большинство из них были осуждены на заключение в лагерях. В числе их был проживавший в Загребе Шульгин, один из четырех делегатов, отправленных Временным Правительством к Николаю II для убеждения его отречься от престола. Он провел на родине 13 лет в тюрьме, а потом был поселен в г. Владимире, куда к нему приехала из Загреба жена. Там он дожил до глубокой старости, постепенно теряя зрение, и умер в 1976 г., пережив на 10 лет свою жену. [...] К русской белградской церкви советская власть проявила большое внимание. Отец настоятель с остальным духовенством стали ходатайствовать о принятии этой церкви под вердикцию (юрисдикцию - В. К.) Московской Патриархии, что было сравнительно быстро осуществлено. Причем церковь стала Белградским подворьем Московской Патриархии и передана под защиту советского посольства в Белграде. Реальная связь была осуществлена путем нескольких приездов советских церковных представителей: сначала епископа Сергия с профессором Московской Духовной Академии Парийским, потом делегации - одного епископа с двумя заслуженными протоиереями и с одним иеромонахом. Внутренняя жизнь церкви не претерпела изменений: осталась под управлением о. Иоанна Сокаля с прежними его тремя священниками, среди которых я был младшим. Тогда же все мы стали ходатайствовать о возвращении в советское гражданство, что и было утверждено в 1947 г. В материальном отношении церковь жила по прежнему на доходы от церковных служб, продажи свечей и т. д., не получая содержания от Москвы. Но Патриархия стала регулярно присылать церкви свои печатные издания - журнал Московской Патриархии и календари, предоставив церкви доход от продажи этих книг. [...] Постепенно восстанавливались связи и с русской наукой. Одной из первых русских ученых делегаций была группа советских историков, археологов и филологов: А. В. Арциховского, Б. М. Рыбакова, В. И. Равданикаса, И. А. Третьякова и П. Г. Богатырева... которые проявили большой интерес к ознакомлению с русской научной жизнью в период эмиграции и к судьбе русских ученых, в частности, особенно интересовались судьбой Александра Львовича Погодина. Я с А. В. Соловьевым провели к Погодину Равданикаса, который пришел в изумление от бедной квартирки знаменитого слависта и усиленно убеждал его вернуться на родину, где ему будет оказано самое большое внимание и обеспечены хорошие материальные условия. Погодин уже не мог думать о возможности переезда. Сравнительно скоро после их отъезда он скончался, и я хоронил его на русской площадке вблизи Иверской церкви, по соседству с могилами С. М. Кульбакина и А. К. Елачича. [...] Летом 1947 г. стали основываться научные институты в составе Академии Наук, одним из первых - Исторический институт. При формировании первого состава ученых вспомнили и про меня и прислали мне назначение на должность научного сотрудника. Но в это время через профессора Гейнриха Барича и его друга загребского академика слависта Степана Ившича завязалась у меня связь и с Загребской Академией наук... профессор Барич привез мне приглашение приехать в Загреб для разговора о возможности принять место директора архива Академии с перспективой широкой деятельности по его переустройству и организации исследовательской работы. Приняли меня в высшей степени внимательно, и уже осенью этого года я получил декрет о моем назначении на эту почетную должность. [...] Получив от Патриарха Алексея отпуск из Белградской русской церкви, я в Загребе был причислен митрополитом Дамаскином к клиру Загребской православной сербской церкви Св. Преображения и с первых же дней стал регулярно посещать вечерние богослужения, поскольку утром был занят на своей службе в Академии. Сербские мелодии песен мне не мешали, но при моей шестилетней привычке к полному дневному литургическому циклу по точному выполнению всего типика, коротенькая получасовая вечерня в обычные дни меня не удовлетворяла. Я и ранее имел свой собственный домашний устав с ежедневной сменой чтения Псалтыри, Апостола и Евангелия, кроме утренних и вечерних молитв, а тут я к этому типику прибавил ежедневное повечерие с соответствующими канонами. Местное духовенство, настоятель о. Лазарь Якшич и два сербских иерея - Илья Чук и Александр Скотич приняли меня сердечно и с благодарностью оценили мою помощь на клиросе при вечерних богослужениях. Митрополит Дамаскин проявлял ко мне особое внимание, постоянно приглашая к себе для собеседования по богослужебным и догматическим вопросам в связи с его занятиями по вопросам общественной жизни и культуры...

ОГЛАВЛЕНИЕ
НАЗАД
ВПЕРЕД


Духовный листок «Дорога домой. Выпуск ДД-59(06)р -
Русская Церковь в Югославии (1920-1940-е гг. XX в.)
(В. И. Косик)»

Храм всех Святых в Земле Российской просиявших (АНМ)
г. Бурлингейм, штат Калифорния
Church of all Russian Saints (ANM),
744 El Camino Real, Burlingame, CA 94010-5005
эл. страницы: http://www.dorogadomoj.com/
dr59kos06.html,  (1999),  I-й вып.:06нбр03
НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ
ОГЛАВЛЕНИЕ
НАВЕРХ